Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Истомушка!.. Ты ли это? Оченьки-то у тебя какие страдальные… Намучили тебя? Напытали? Да как же ты вырвалсято? Прости ты меня, Христа ради, что не смогла тебя вызволить…
Светящиеся точки приблизились. Почему-то Истома стал на четвереньки. Феодосья сделала шаг, торопясь помочь Истомушке, которому, очевидно, пытальщик Палька перебил ноги. Внезапу в ледяной тишине со страшным треском раскололась береза. Феодосья вскрикнула, отпрянув. Но, тут же вновь вскинула очи на дорогу, где бысть Истомушка. И увидела, что перед ней стоит волк, сверкая холодными глазами странного бело-зеленого цвета.
«А где же Истомушка? — подумала Феодосья. — Али волк его задрал?»
Из-за поворота без единого звука приблизились несколько теней, сопровождаемых крошечными, словно ночными кладбищенскими или болотными, огнями. Стая волков стала позади вожака и замерла, ожидая приказа окружить добычу.
Глотку у Феодосьи перехватило тугим ремнем. Она попыталась было шевельнуть ногой, но попытка была безвольной, и руководила этим равнодушным движением не нынешняя Феодосия, а какая-то прошлая, веселая и счастливая. В голове с ужасным воющим звоном лопнул чугунный колокол, и Феодосия сделал покорный шаг навстречу волку. И когда вожак уже изготовился к прыжку, из-за изгиба кубового полотна, устилавшего улицу, вдруг загрохотало, зашумело, закричало, залаяло, загорелось огнем.
— Вон она!
— Живая!
— Пали их!
— Ату!! Трави!!
— Феодосья Изваровна!
Последнее, что услыхала Феодосья, был крик брата Путилы:
— Беги, Федоська! Стрелять буду!
— Не виноватый Истома, не его зелье, — жалобно сказала Феодосья Путиле и упала на дорогу.
Перед глазами Феодосьи, где-то вверху, закрутился золотистый, словно свежеоструганный, вихрь. Перелившись парчевой волной, вихрь выстроился струнами гуслей, всполохи стали серебряными, а потом налились голубым, засвежели розовой зарей. «Али карусель на Девятую?» — удивленно подумала Феодосья. Деревянную карусель каждое лето устанавливали на Государевом лугу на девятую неделю после Пасхи. И разлетались вокруг перекладины вихри разноцветных лент, закручиваясь веселым смерчем. «Ах, нет, сие не карусель, то крутится в небе Истомушкин крест. Не кружи… Не кружи… узреют… догадаются…» Феодосья вдруг оказалась в темных сенях, освещенных лишь рубином догорающих лучин. Она стояла, склонившись над дорожным коробом Путилы, умещенным на лавке. «Крест, — прошептала Феодосья. — Где же крест? Ежели тот самый, то, значит, Истомушку пленил Путила. Нашла… Нет, не может быть!.. Разве мало таких крестов на свете? Господи, да за что же ты меня наказываешь? Зачем содеял так, что именно брат мой погубил Истому? Знаю, что за любодейство… Ну, так разверзни меня, грешную, а Истому не трогай. Нет его вины, то аз его на грех соблазнила».
— …ты отцу Логгина, прости Господи, внимай больше, он тебе от усердия не такого наречет, — громким шепотом артачила неслышимому собеседнику повитуха Матрена. — Он вчерась что пред алтарем доложил? Сие, говорит, случился
…как бишь?…словесо-то эдакое пакостное, на пердеж похожее… Ой, стара стала, ничего голова не держит… Мираж! Вспомнила- таки ж! Встал вот эдак, с ученым видом, волосьем тряхнул, по псалтырю перстами щелкнул и речет: «Стали мы самовидцами редкого явления, сиречь — миража». В аере, дескать, чего-то там преломилось, видения какие-то дальние, чуть ли не из самой Москвы, и сия природная картина вознеслась в небеса в самый раз над Тотьмой. Бабы ему: «Хоть режьте, батюшка, а то горело огнем в Тарногском Посаде, а то и в Лихоборах! Сперва бруснелое зарево на шеломле поднялось… А потом желтым как зашаяло, как зашаяло!.. И синие огни напоследок забегали». Отец Логгин так это поморщился, шеломель особо ему не понравился, поправил, дескать, горизонт надобно выражаться. И пожар начисто отрек. Уперся, прости Господи, как елда в новые ворота. Мираж, и все тут! Вострономия! Бабы перешептываются, мол, погоди, попрут через седьмицу в Тотьму тарногские погорельцы, будут побираться, всю Тотьму объядят, вот тогда узришь мираж! Отец Нифонт тут же случился, так и вовсе глупое речет: «Сиверское светолитие». Де, мол, на Сивере, у Белого моря, наши тотемские купцы многократно зрили сии небесные северные сияния. Хотела аз изречь: пить бы купцам меньше надо сиженой водки, чтоб сияний не казалось. А коли кажется — креститься да каятися. Да в церкви оскверняться не захотелось. И стою, молчу, только дивлюсь: темный же народ! Одни бабы, окромя пожаров, ничего не видали, другой поп вострономией своей етит…
— Астрономией, баба Матрена, — тихо поправила с одра Феодосья.
Сверкнула тишина.
— Опамятовалась! — рывком воскликнула повитуха, торопясь возликовать первой.
Уж она и так сидела, как скобами примолотённая, на задки сцать не бегала, нужду терпела, аж, брюхо раздуло, дабы первой уловить миг, в который очнется Феодосия, да крикнуть об том, и тем самым подтвердить очень ценимое и оберегаемое ею от посягательства звание вестницы, приносящей добрые новины.
— Очнулась! — вслед Матрене, буквально на ее «…лась!», но все ж — таки попозже, охнула Василиса. — Разсонмилась, — подняла брови Мария.
А Парашка крикнуть не посмела, но раззявила рот и поспешно спихнула в него извергнутую из носа черную от сажи козявку.
И все кинулись к одру. Причем Парашка, чья дислокация на лавке у двери оказалась самой выгодной, случилась возле ложа первой, за что и была крепко торкнута в бок Матреной.
Жены сидели в Феодосьиной горнице с вечера, и вот, к третьим петухам, Феодосьюшка очнулась.
К слову сказать, Феодосья пришла в себя ото сна уже давно. Но, в первый же миг, когда все ее тело еще недвижно сонмилось, и грезились, подрагивая рябью ускользающих снов, веки, и лишь разум раскрылся яви, Феодосью ожгло воспоминание о давешних событиях, отступивших на время её успения. Но, теперь, вместе с пробуждением, ужас неразрешимых обстоятельств обрушился на неё, как рухнул прошлым летом подгнивший студенец на холопа Стеньку, забравшегося его вычерпать. И, придавленная явлениями вчерашнего дня, Феодосья тихо лежала, словно пытаясь недвижностью обмануть действительность, как обманул прошлое лето один тотемский мужик медведя, притворившись мертвым. Феодосья даже придержала дыхание: вдруг да пройдет горе-сухота стороной?! «А может, все сие было сон?» — уговаривала она себя, не открывая глаз, дабы отдалить момент, когда таки придется проснуться и принять весь ужас свершившегося с Истомой, и, стало быть, и с ней, Феодосьей, во всю его дьявольскую силу. Но, как это бывает, когда в важный момент своего живота человек вдруг отвлекается на сущую глупую мелочь, вроде шевелящего усиками на травине возле глаз мураша: «…вот, живет же муравей всего одно лето и не страдает от сего, почему же мне мало прожитых своих сорока лет?» — так и Феодосья, казалось бы, придавленная пленением Истомы, ни к селу, ни к городу вдруг огласила ошибку бабы Матрены, обозвавшей астрономию, сиречь космографию, «вострономией».